Часть III

– Париж!

Мне вдруг стало радостно и легко. Это было давно забытое предчувствие счастья, и я с изумлением понял, что еще могу радоваться жизни. Не знаю, сумеете ли вы понять меня. Трудно найти слова, чтобы передать это. Сто лет назад Париж значил для меня совсем не то, что значит сегодня. Но даже сейчас, вспоминая о нем, я переживаю нечто вроде счастья, хотя теперь-то я твердо знаю, что счастье – это не для меня. Я не заслуживаю его, да и не стремлюсь к нему.

Но все равно всякий раз при слове «Париж» сердце мое переполняет радость.

Смертная красота часто причиняет мне боль, и недолговечное великолепие пробуждает во мне неутолимую жажду, вроде той безысходной тоски, которая преследовала меня, когда мы плыли по Средиземному морю. Но Париж… Париж открыл мне свое сердце, и я забыл обо всем. Забыл, что я навеки проклят, что я не человек, а зверь в человеческой одежде и шкуре. Париж захватил меня целиком, исцелил мою боль; о таком я не мог даже мечтать.

Ведь Париж – праматерь Нового Орлеана, он пробудил его к жизни, подарил первых поселенцев. Он стал для Нового Орлеана недостижимым идеалом. Лихорадочная красота и оживленность Нового Орлеана всегда были слишком хрупкими; дикая природа окружала его со всех сторон, и ее первобытная сила подтачивала утонченную и экзотическую жизнь города. Ни одного бревна, ни одного камня нельзя было уберечь от враждебности разрушительной силы, обступившей город вечным кольцом и всегда готовой поглотить его. Ураганы, наводнения, лихорадка, чума. Влажный климат Луизианы неутомимо трудился над каждым зданием, будь оно из дерева или из камня; Новый Орлеан всегда оставался только иллюзией, мечтой, которую слепо, но настойчиво лелеяли его жители.

Париж же самодостаточен; он – особая ниша во вселенной, выдолбленная и хранимая вековой историей. По крайней мере, таким он был во времена Наполеона III: огромные здания, величественные соборы, широкие блистательные бульвары и узенькие извилистые средневековые улочки – город, необъятный и нерушимый, как сама природа. Все приходилось там ко двору, все принимали его ветреные, зачарованные жители; в шумных галереях, театрах и кафе снова и снова возрождались гении и святость, философия и война, фривольность и изящные искусства; казалось, даже если весь мир погрузится во тьму, здесь, в Париже, все равно будут расцветать ростки красоты и гармонии. Все подчинялись законам этой гармонии – величественные деревья, затенявшие улицы, полноводная Сена, несущая свои волны сквозь самое сердце города. Казалось, земля, политая потом и кровью, перестала быть просто землей, преобразилась – и появился Париж.

Мы ожили. Мы любили друг друга. Страшные ночные скитания по Восточной Европе остались позади, и я был так счастлив, что не стал спорить с Клодией и согласился поселиться в отеле «Сент-Габриэль» на бульваре Капуцинов. Он слыл самым большим отелем в Европе. Роскошью и уютом он напоминал наш дом в Новом Орлеане, но огромные светлые комнаты затмевали все воспоминания. Мы заказали один из самых дорогих номеров, окнами на бульвар. Ранним вечером в свете газовых фонарей по асфальту прогуливались толпы людей, бесконечным потоком текли экипажи, роскошные дамы и кавалеры направлялись в оперу или в оперетту, в театр или на балет, на балы и приемы во дворец Тюильри.

Клодия доказывала необходимость подобных расходов мягко и убедительно, но я стал замечать, что она теряет терпение; ей приходилось отдавать распоряжения только через меня, и это угнетало ее. Она говорила, что гостиница предоставит нам полную свободу; мы без труда сможем скрыть свои ночные привычки и раствориться в экзотической толпе туристов, съехавшихся со всей Европы. Идеальную чистоту в номере поддерживали невидимые слуги. Мы платили огромные деньги за безопасность и покой. Но Клодии этого было мало.

«Это мой мир, – объясняла Клодия. Она сидела в уютном бархатном кресле перед раскрытой балконной дверью и разглядывала длинную череду карет, подъезжающих к входу в гостиницу. – У меня должно быть все, что мне нравится», – добавила она, как будто про себя.

И у нее было все: изумительные обои с розовыми и золотистыми узорами, дамасские кресла и бархатная мебель, изящно расшитые подушечки и шелковые покрывала, кровать с пологом. Каждый день огромные букеты свежих роз менялись на мраморной каминной полке в гостиной и на инкрустированных столиках в ее будуаре. Неясные алые бутоны отражались в высоких зеркалах. Возле окна она устроила настоящую оранжерею из камелий и папоротника.

«Я скучала по цветам, – задумчиво повторяла она, – больше всего я скучала по цветам».

Но одних живых цветов ей тоже было мало, и мы покупали в художественных салонах и галереях картины – великолепные полотна, – подобных я не встречал в Новом Орлеане. Классические натюрморты реалистов, на которых цветы совсем как живые; кажется, тронь – и лепестки опадут на трехмерную скатерть; и работы новомодных художников, разрушавшие представления о линиях и формах. Их яркие, насыщенные краски будили воспоминания о прошлых видениях, и мне чудилось, будто цветы распускаются прямо у меня на глазах. Париж неудержимо вторгался в наши комнаты. Я не хотел перечить Клодии и отказался от мечты найти простое и романтическое пристанище. Скоро я стал чувствовать себя в номере как дома: воздух был полон чудесного запаха цветов, как в нашем саду на Рю-Рояль. По вечерам мы зажигали огни, море света заливало комнаты, все оживало, исчезали даже тени на лепнине высоких потолков; свет отражался от позолоченных витых канделябров, и радужно сияли огромные хрустальные люстры. В этом блистательном мире не было ни темноты, ни вампиров.

Да, я всегда помнил, кто мы и зачем мы здесь, но как сладко было забыться хотя бы на час; представить себе, что мы просто отец и дочь; вот мы садимся в кабриолет и едем прочь от шума и огней без особой цели, а только чтобы погулять, прокатиться по берегу Сены, по мосту въехать в Латинский квартал и бродить по темным узким улочкам в поисках не жертв, но истории, а потом вернуться к себе, к уютному тиканью часов, к колоде карт на игорном столике… Сборники стихов, театральная программка, тихий гул огромной гостиницы, далекое пение скрипки, женская болтовня и потрескивание волос под гребешком – и чудак с последнего этажа каждую ночь повторяет: «Я понимаю, только теперь я понимаю, только теперь…»

«Этого ты хотел?» – спросила однажды Клодии, наверное, только для того, чтобы показать, что она про меня не забыла. Она могла часами не разговаривать со мной и ни словом не обмолвиться о вампирах. Но я чувствовал: что-то не так. В ее молчании не было прежней задумчивой безмятежности: она казалась грустной и неудовлетворенной. Часто мне удавалось уловить раздражение в ее взгляде, хотя оно бесследно исчезало, стоило мне обратиться к ней или поднять глаза, отвечая на вопрос.

«Ты знаешь, чего я хочу. – Я все еще пытался создать видимость собственной воли. – Мансарду где-нибудь возле Сорбонны, не слишком близко и не слишком далеко от шума, от улицы Сен-Мишель. Но я устроил бы там все так же, как здесь, по-твоему».

Ее лицо смягчилось, но она по-прежнему упрямо смотрела мимо меня, словно хотела сказать: «Ты не вылечишь меня. Не приближайся и не спрашивай, чем я недовольна».

Моя память, слишком острая, слишком четкая; время не может вытравить ее, не может сгладить. Страшные картины из прошлого всегда со мной, рядом с сердцем, как портрет в медальоне. Чудовищные живые картины; ни кисть художника, ни фотография не смогли бы запечатлеть их так ясно. И я снова увидел Лестата за клавишами в ту ночь, перед его смертью, и Клодию рядом с ним; вспомнил его злую насмешку, и как на мгновение исказилось его лицо. Если б Лестат был внимательнее тогда, может быть, он бы остался жив. Если он умер, конечно.

Даже безразличный наблюдатель заметил бы, что с Клодией творится неладное, точно грозовая туча собирается у нее на душе. В ней вдруг вспыхнула страсть к кольцам, браслетам и прочим недетским игрушкам. И ее элегантная походка принадлежала не маленькой девочке, но женщине. Часто она прежде меня заходила в модные лавки и требовательно указывала пальчиком на духи или перчатки и всегда расплачивалась за покупки сама. Я чувствовал себя в таких случаях крайне неудобно, но не отставал от нее, боясь не того, что с ней может что-то приключиться в огромном городе, но ее самой. Раньше она всегда играла перед своими жертвами роль потерявшегося ребенка или сиротки. Теперь она преобразилась. В Клодии появилось нечто глубоко порочное, и это шокировало очарованных ею прохожих. Но я, как правило, не присутствовал при подобных сценах. Она оставляла меня наедине с резными барельефами Нотр-Дама или просто в экипаже на окраине парка.